устроил небо, он вместе с ним творит для вечности, пребывающей в едином,
вечный же образ, движущийся от числа к числу, который мы назвали временем.
Ведь не было бы ни дней, ни ночей, ни месяцев, ни годов, пока не было
рождено небо, но он уготовил для них возникновение лишь тогда, когда небо
было устроено.
Все это — части времени, а «было» и «будет» суть виды возникшего
времени, и, перенося их на вечную сущность, мы незаметно для себя делаем
ошибку. Ведь мы говорим об этой сущности, что она «была», «есть» и «будет»,
но, если рассудить правильно, ей подобает одно только «есть», между тем как
«было» и «будет» приложимы лишь к возникновению, становящемуся во времени,
ибо и то и другое суть движения.»
ПРОЦЕСС И ПРОЦЕДУРА ВОЗНИКНОВЕНИЯ
«Сущность, внутри которой вещи получают рождение и в которую
возвращаются, погибая, мы назовем «то» и «это»; но любые качества, будь то
теплота, белизна или то, что им противоположно либо из них слагается, ни в
коем случае не заслуживают такого наименования. Надо, однако, постараться
сказать о том же самом еще яснее.
Положим, некто, отлив из золота всевозможные фигуры, без конца бросает
их в переливку, превращая каждую во все остальные; если указать на одну из
фигур и спросить, что же это такое, то будет куда осмотрительнее и ближе к
истине, если он ответит «золото» и не станет говорить о треугольнике и
прочих рождающихся фигурах как о чем-то сущем, — ибо в то мгновение, когда
их именуют, они уже готовы перейти во что-то иное, —и надо быть довольным,
если хотя бы с некоторой долей уверенности можно допустить выражение
«такое».
Вот так обстоит дело и с той природой, которая приемлет все тела. Ее
следует всегда именовать тождественной, ибо она никогда не выходит за
пределы своих возможностей; всегда воспринимая все, она никогда и никоим
образом не усваивает никакой формы, которая была бы подобна формам входящих
в нее вещей.
Природа эта по сути своей такова, что принимает любые оттиски,
находясь в движении и меняя формы под действием того, что в нее входит, и
потому кажется, будто она в разное время бывает разной; а входящие в нее и
выходящие из нее вещи — это подражания вечно сущему, отпечатки по его
образцам, снятые удивительным и неизъяснимым способом.»
О ЗРЕНИИ
Найдя, что передняя сторона благороднее и важнее задней, боги уделили
ей у нас больше подвижности. Сообразно с этим нужно было, чтобы передняя
сторона человеческого тела получила особое и необычное устройство; потому-
то боги именно на этой стороне головной сферы поместили лицо, сопрягши с
ним все орудия промыслительной способности души, и определили, чтобы именно
лицо по своей природе было причастно руководительству.
Из орудий они прежде всего устроили те, что несут с собой свет, то
есть глаза, и сопрягли их с лицом вот по какой причине: они замыслили,
чтобы явилось тело, которое несло бы огонь, не имеющий свойства жечь, но
изливающий мягкое свечение, и искусно сделали его подобным обычному
дневному свету. Дело в том, что внутри нас обитает особенно чистый огонь,
родственный свету дня: его-то они заставили гладкими и плотными частицами
изливаться через глаза; при этом они уплотнили как следует глазную ткань,
но особенно в середине, чтобы она не пропускала ничего более грубого, а
только этот чистый огонь.
И вот когда полуденный свет обволакивает это зрительное истечение и
подобное устремляется к подобному, они сливаются, образуя единое и
однородное тело в прямом направлении от глаз, и притом в месте, где огонь,
устремляющийся изнутри, сталкивается с внешним потоком света. А поскольку
это тело благодаря своей однородности претерпевает все, что с ним ни
случится, однородно, то стоит ему коснуться чего-либо или, наоборот,
испытать какое-либо прикосновение, и движения эти передаются уже всему
телу, доходя до души, отсюда возникает тот вид ощущения, который мы именуем
зрением.
Когда же ночь скроет родственный ему огонь дня, внутренний огонь как
бы отсекается: наталкиваясь на то, что ему не подобно, он терпит изменения
и гаснет, ибо не может слиться с близлежащим воздухом, не имеющим в себе
огня. Зрение бездействует и тем самым наводит сон.
Дело в том, что, когда мы при помощи устроенных богами природных
укрытий для глаз, то есть век, запираем внутри себя силу огня, последняя
рассеивает и уравновешивает внутренние движения, отчего приходит покой.
ГЛАВНОЕ УПОДОБЛЕНИЕ (ОБРАЗ ПЕЩЕРЫ)
Человеческую природу в отношении просвещенности и непросвещенности
можно уподобить вот какому состоянию... посмотри-ка: ведь люди как бы
находятся в подземном жилище наподобие пещеры, где во всю ее длину тянется
широкий просвет. С малых лет у них там на ногах и на шее оковы, так что
людям не двинуться с места, и видят они только то, что у них прямо перед
глазами, ибо повернуть голову они не могут из-за этих оков.
Люди обращены спиной к свету, исходящему от огня, который горит далеко
в вышине, а между огнем и узниками проходит верхняя дорога, огражденная —
глянь-ка — невысокой стеной вроде той ширмы, за которой фокусники помещают
своих помощников, когда поверх ширмы показывают кукол.
— Это я себе представляю.
— Так представь же себе и то, что за этой стеной другие люди несут
различную утварь, держа ее так, что она видна поверх стены; проносят они и
статуи, и всяческие изображения живых существ, сделанных из камня и дерева.
При этом, как водится, одни из несущих разговаривают, другие молчат.
— Странный ты рисуешь образ и странных узников!
— Подобных нам. Прежде всего разве ты думаешь, что, находясь в таком
положении, люди что-нибудь видят, свое ли или чужое, кроме теней,
отбрасываемых огнем на расположенную перед ними стену пещеры?
— Как же им видеть что-то иное, раз всю свою жизнь они вынуждены
держать голову неподвижно?
— А предметы, которые проносят там, за стеной? Не то же ли самое
происходит и с ними?
— То есть?
— Если бы узники были в состоянии друг с другом беседовать, разве,
думаешь ты, не считали бы они, что дают названия именно тому, что видят?
— Непременно так.
— Далее. Если бы в их темнице отдавалось эхом все, что бы ни произнес
любой из проходящих мимо, думаешь ты, они приписали бы эти звуки чему-
нибудь иному, а не проходящей тени?
— Клянусь Зевсом, я этого не думаю.
— Такие узники целиком и полностью принимали бы за истину тени
проносимых мимо предметов.
— Это совершенно неизбежно.
— Понаблюдай же их освобождение от оков неразумия и исцеление от него,
иначе говоря, как бы это все у них происходило, если бы с ними естественным
путем случилось нечто подобное. Когда с кого-нибудь из них снимут оковы,
заставят его вдруг встать, повернуть шею, пройтись, взглянуть вверх — в
сторону света, ему будет мучительно выполнять все это, он не в силах будет
смотреть при ярком сиянии на те вещи, тень от которых он видел раньше.
И как ты думаешь, что он скажет, когда ему начнут говорить, что раньше
он видел пустяки, а теперь, приблизившись к бытию и обратившись к более
подлинному, он мог бы обрести правильный взгляд? Да еще если станут
указывать на ту или иную мелькающую перед ним вещь и задавать вопрос, что
это такое, и вдобавок заставят его отвечать! Не считаешь ли ты, что это
крайне его затруднит и он подумает, будто гораздо больше правды в том, что
он видел раньше, чем в том, что ему показывают теперь?
— Конечно, он так подумает.
— А если заставить его смотреть прямо на самый свет, разве не заболят
у него глаза и не вернется он бегом к тому, что он в силах видеть, считая,
что это действительно достовернее тех вещей, которые ему показывают?
— Да, это так.
— Если же кто станет насильно тащить его по крутизне вверх, в гору и
не отпустит, пока не извлечет его на солнечный свет, разве он не будет
страдать и не возмутится таким насилием? А когда бы он вышел на свет, глаза
его настолько были бы поражены сиянием, что он не мог бы разглядеть ни
одного предмета из тех, о подлинности которых ему теперь говорят.
— Да, так сразу он этого бы не смог.
— Тут нужна привычка, раз ему предстоит увидеть все то, что там,
наверху. Начинать надо с самого легкого: сперва смотреть на тени, затем —
на отражения в воде людей и различных предметов, а уж потом — на самые
вещи; при этом то, что на небе, и самоё небо ему легче было бы видеть не
днем, а ночью, то есть смотреть на звездный свет и Луну, а не на Солнце и
его свет.
— Несомненно.
— И наконец, думаю я, этот человек был бы в состоянии смотреть уже на
самое Солнце, находящееся в его собственной области, и усматривать его
свойства, не ограничиваясь наблюдением его обманчивого отражения в воде или
в других, ему чуждых средах.
— Конечно, ему это станет доступно.
— И тогда уж он сделает вывод, что от Солнца зависят и времена года, и
течение лет, и что оно ведает всем в видимом пространстве и оно же каким-то
образом есть причина всего того, что этот человек и другие узники видели
раньше в пещере.
— Ясно, что он придет к такому выводу после тех наблюдений.
— Так как же? Вспомнив свое прежнее жилище, тамошнюю премудрость и
сотоварищей по заключению, разве не сочтет он блаженством перемену своего
положения и разве не пожалеет своих друзей?
— И даже очень.
— А если они воздавали там какие-нибудь почести и хвалу друг другу,
награждая того, кто отличался наиболее острым зрением при наблюдении
текущих мимо предметов и лучше других запоминал, что обычно появлялось
сперва, что после, а что и одновременно, и на этом основании предсказывал
грядущее, то, как ты думаешь, жаждал бы всего этого тот, кто уже
освободился от уз, и разве завидовал бы он тем, кого почитают узники и кто
среди них влиятелен? Или он испытывал бы то, о чем говорит Гомер, то есть
сильнейшим образом желал бы ... как поденщик, работая в поле, службой у
бедного пахаря хлеб добывать свой насущный и скорее терпеть что угодно,
только бы не разделять представлений узников и не жить так, как они?
— Я-то думаю, он предпочтет вытерпеть все что угодно, чем жить так.
— Обдумай еще и вот что: если бы такой человек опять спустился туда и
сел бы на то же самое место, разве не были бы его глаза охвачены мраком при
таком внезапном уходе от света Солнца?
— Конечно.
— А если бы ему снова пришлось состязаться с этими вечными узниками,